— Так значит, вы признаете, что все же способны переспать с мужчиной ради выгоды?
— Ради выгоды моего народа, а не моей собственной. И я не жалею об этом, поскольку благодаря этому Харагуа все эти годы оставался независимым и свободным.
— А вам не кажется, что подобный аргумент справедлив и для меня?
— Никоим образом, — честно ответила принцесса. — Я уже не та, да и вы — не Колумб. Очевидно, когда ваши короли назначают нового губернатора, их прежде всего заботит то, чтобы он был совершенно равнодушен к женщинам; хотя даже Бобадилья все же питал к ним определенный интерес, и, не будь он столь одержим жаждой власти и золота, думаю, мы бы с ним поладили.
— Золото его и погубило: пошел ко дну вместе со своими богатствами, — Овандо сурово посмотрел на свою собеседницу, гадая, что скрывается за этим прекрасным лицом, омраченным темными кругами вокруг глаз; казалось, за эти пять дней принцесса постарела на десять лет. — Но оставим это! — заявил он. — Я хочу знать, готовы ли вы отдать приказ своим воинам, чтобы они прекратили сопротивление и признали себя подданными Изабеллы и Фердинанда.
— Подданными — или рабами?
— Вам же хорошо известно, что их величества постановили: ни один житель Вест-Индий не может считаться рабом, если не был взят в плен в ходе справедливых военных действий.
— Как в моем случае? — насмешливо уточнила Анакаона. — Или как в случае с тысячами тех несчастных, которых испанцы ночью вероломно захватили в их собственных домах, заковали в цепи и отправили в Испанию? Вы это называете «справедливыми военными действиями»?
— Большинство войн справедливы и несправедливы одновременно — смотря с какой стороны смотреть, — заметил губернатор, нисколько не сомневаясь в своей правоте. — Лично для меня нет ничего справедливее, чем встретить врага лицом к лицу с оружием в руках. Вот только королям и властителям постоянно приходится жертвовать личными амбициями ради торжества истинной веры и блага своих соотечественников.
— Почему вы так уверены, что ваша вера лучше, чем моя?
— Но это же очевидно, ведь у вас вообще нет никакой веры.
— Тем лучше! — заметила принцесса. — Быть может, я в ваших глазах и совершаю преступление, не поклоняясь вашему Богу, но в моих глазах еще худшим преступлением было бы делать вид, что поклоняюсь ему, не имея в душе ни капли веры и почитания. Или вы не согласны?
— Мне никогда не доводилось взглянуть на вещи с этой точки зрения. Но здесь не тот случай. Христос есть истина.
— Долгие годы общения со столь образованными людьми, как Охеда, Хуан де ла Коса или донья Мариана Монтенегро заставили меня прийти к выводу, что для европейцев подобные истины сводятся к обычной географической проблеме. Бога провозглашают истинным или ложным в зависимости от того, в каком государстве мы находимся; однако границы этих государств меняются слишком часто, и это кажется мне полной нелепостью.
— Я вызвал вас не для того, чтобы вести богословские споры, — резко переменил тему губернатор, которого эта беседа начала изрядно раздражать. — Я должен услышать ваш ответ на мое предложение. Вы готовы отдать приказ?
— Приказ об учреждении рабства? Разумеется, нет!
— Вы хоть представляете, в какое положение себя ставите?
— Разумеется, представляю.
— И вас это не пугает?
— Гораздо больше меня пугает участь марионетки в ваших руках, эта роль мне по-настоящему ненавистна.
— Вы могли бы предотвратить страдания и гибель ваших людей.
— Гибель — возможно. Но вот страдания — никак, поскольку для меня совершенно ясно, что их судьба — страдать под гнетом вашей тирании, пока они не исчезнут с лица земли. Я знаю, так и будет, но не желаю этому способствовать.
— В таком случае я предам вас суду за измену.
— За измену? — удивилась Анакаона. — Измену кому? Я родилась королевой, так что изменить я могу лишь самой себе, а этого я не делала, — Золотой Цветок горько улыбнулась.
Этот разговор навсегда остался в памяти брата Николаса де Овандо, хоть он и рад был бы о нем забыть. Более всего угнетало его то, что эта «дикарка» привела блестящие аргументы, каким позавидовали бы большинство его знакомых богословов. А хуже всего то, что эти аргументы подрывали его мировоззрение, заставляли усомниться в самых твердых убеждениях, а, главное, вынуждали пересмотреть свои взгляды относительно превосходства белой расы над неграми и краснокожими.
Вернувшись в столицу и уединившись в своих апартаментах в алькасаре, он от души пожалел, что не может спросить мудрого совета у брата Бернардино де Сигуэнсы, ведь что бы он ни наговорил монаху в минуты гнева, губернатор не мог не понимать, что крошечный францисканец — единственный человек на свете, способный говорить с ним начистоту.
Одиночество власти давило как никогда. Жалел Овандо и о том, и чувство это было намного сильнее, чем он мог признаться самому себе, что уже не представится ему случай вновь побеседовать с францисканцем по душам. Только в этих разговорах он мог быть до конца честным, потому что доверял собеседнику.
Он вынужден будет скрепя сердце принимать решения и отдавать приказы, которые ему глубоко противны, но более всего угнетало его то, что некому больше оспорить даже самое пустяковое из этих решений.
Он не доверял никому из своих советников. В последние дни губернатора и вовсе не покидало ощущение, что он все глубже увязает в какой-то липкой, вязкой, непроницаемой паутине чужих поползновений и интриг, многие из которых просто не поддавались никакому осмыслению и пониманию.